Россия / СССР и Запад: встречный взгляд. Литература в контексте культуры и политики в ХХ веке Сайт создан по проекту РНФ № 23-18-00393
I. Густав Реглер. Ухо Малха.
Gustav Regler. Das Ohr des Malchus. Eine Lebensgeschichte. Köln, 1958.

Да, Горький уже произносил речь. У него был хриплый голос, который иногда и вовсе исчезал, но его публика была самой благодарной, какую только можно себе представить.

Он надел очки, разместил рукопись в световом потоке сверхмощных прожекторов и, снова и снова подвергаясь обстрелу усердных фотографов, три часа подряд читал свои заметки.

То, что он читал, был рыцарский поединок пролетарского Дон Кихота и буржуазного идеализма. Его Росинант, хотя и отощавший, чувствовал себя уверенно; на коне была казенная, типичная для этих мест упряжь, и он радостно сбивал копытами со своего пути все, что этот путь преграждало. Это было одновременно непривычно и радикально. Уже через три минуты Росинант пожинал первые плоды – по всему переполненному амфитеатру до последнего ряда прокатился хохот, когда Горький приказал коню вытряхнуть копытами Иммануила Канта из гроба, чтобы кенигсбержец признал, что он никогда бы не смог поразмыслить над «вещью в себе», если бы он был первобытным человеком, облаченным в звериные шкуры, вынужденным бороться за жизнь и находившимся в постоянной схватке с мамонтом и ядовитыми змеями. Первобытный человек, сказал Горький, был материалистом, и точка. <…>

 «Он очень строгий, - сказал мне Кольцов. – Он ненавидит мистические рукописи, он считает Достоевского для нас опасным».

Я оглянулся, но наша переводчица велела внимать ее шепоту. <…>

Возможно, о себе давал знать возраст, когда почтенный Горький разделывался с целыми культурами, будто смахивая крошки со стола <…>.

 

II. Юлиус Гай. Рожденный в 1900-м. Заметки революционера.
Julius Hay. Geboren 1900. Aufzeichnungen eines Revolutionärs. Autobiographie. München, 1971. 

Вице-президент Аплетин был лысым человеком небольшого роста. Если бы мне надо было угадать его профессию, я определенно бы подумал, что он учитель народной школы. Было неожиданностью, что этот куратор иностранной литературы и иностранных литераторов не понимал ни одного языка, кроме своего родного.

В течение следующих десяти лет, когда я часто видел Аплетина, он производил впечатление человека, не состарившегося ни на один день, но также у него никогда не было ни особенно радостного, ни особенно дурного настроения.

Никого в этом крупнейшем писательском объединении мира не смущал тот факт, что зампредседатель за все время не написал вообще ни одной книги, не составил вообще ни одной брошюры, которую он, снабдив посвящением, мог бы вручать своим посетителям. (Немецкий коммунистический писатель Иоганнес Р. Бехер однажды наедине со мной проговорился, что Аплетин не кто иной, как руководитель – а может, даже и не руководитель – огромного отдела советской тайной полиции, которая внимательно следит за иностранными писателями в Советском Союзе, а также за его пределами. Но Бехер любил преувеличивать, со временем все привыкли не всегда верить тому, что он говорил, особенно наедине с собеседником).

В любом случае Аплетин, сидевший под портретами Маркса, Энгельса, Ленина, Сталина и Горького, внимательно вникал все десять лет в мои проблемы или пожелания. Независимо от того, мог он мне помочь или нет, Аплетин каждый раз проявлял понимание и заботу.

 

III. Эрвин Шинко. Роман одного романа. Московский дневник.
Ervin Sinkó. Roman eines Romans. Moskauer Tagebuch (Zagreb, 1955). Köln, 1962.

Не то, чтобы товарищ Аросев не был любезен. Напротив, он меня сердечно поприветствовал, даже слишком сердечно… Вот только… В отличие от нашей парижской встречи, когда он беседовал со мной в маленькой приемной советского посольства, присев на маленький столик, в этот раз он встретил меня в своем несколько чрезмерно великолепном «президентском кабинете» за не менее великолепным «президентским письменным столом». Когда он поднялся, чтобы поздороваться, он протянул мне, опять-таки в отличие от нашей парижской встречи, только одну руку. По всей видимости, товарищ Аросев принадлежит к числу тех людей, которые, как только они оказываются в окружении внешних атрибутов своего общественного достоинства, держат себя совершенно иначе, да просто обнаруживают другую сущность. <…> Он делал вид, будто осведомлялся, но сам же и отвечал на свои вопросы. <…> Он спросил меня, что мы уже успели увидеть в Ленинграде и в Москве, и на том же дыхании выразил недовольство тем, что нам до сих пор не показали новую оперу Шостаковича, сочиненную по повести Лескова «Катерина Измайлова».

*

Этот Ионов был долговязым типом, не худым и не толстым, не приятным и не неприятным. Однозначно было лишь одно: злодеем он не был. Так же однозначно было то, что он не способен был испытывать никакую восторженную симпатию. Все в нем было бесцветно, за исключением слегка отекшего лица, которое имело определенно желтый цвет.

*

Как я не мог ни в товарище Аросеве, ни в директоре Ионове найти хоть что-то напоминающее революционера, так и в искусстве Советского Союза я не чувствовал ничего, что хотя бы отдаленно можно было бы назвать революционным или социалистическим.

 

IV. Хильдегард Пливье. Одна жизнь – прожитая и потерянная.
Hildegard Plievier. Ein Leben – gelebt und verloren. Frankfurt a. M., 1960.

Мы расположились на берегу широкого потока, и мой муж начал петь <…>. Он никогда не был особо музыкальным, и его пение было ритмичным проговариванием слов «Волга, Волга, мать родная» <…> Меланхоличная мелодия действует на немца так же притягательно, как на русских – рейнские песни <…> В этом потоке чувствовалась Россия, вечная Россия, по ту сторону мировоззрений и по ту сторону добра и зла. Эти воды, которые двигались медленно и инертно, и это одиночество, это отсутствие каких-либо проявлений жизни позволяли ощутить величие этой земли, но также и ее бесконечную заброшенность.

Я подумала о Рейне, на берегу которого я провела три года моего детства. Там один пляж сменял другой, там тесно жались друг к другу яхты, моторные лодки, катамараны. То и дело мимо проплывали пароходы с радостными людьми на борту, которые пели и играли на инструментах. А здесь? Ничего! Никаких лодок, пляжей, никаких радостных людей. Только шум воды и ветра <…>. Все это было проникнуто глубокой меланхолией. Если мимо проплывал плот, это уже было событие, и лишь раз в три дня можно было наблюдать пароход. Это было символично: даль, бедность и заброшенность, и над всем этим веют песни в минорной тональности, меланхолично и неспешно, как эта река, эта страна, эти люди. Но здесь быстрее чем где бы то ни было учишься любить землю и людей, здесь человек уже через несколько месяцев пускает корни, и здесь можно было бы себя хорошо чувствовать и найти новую родину, если бы не эта система».

 

V. Инге фон Вангенхайм. За бескрайними полями.
Inge von Wangenheim. Auf weitem Feld. Erinnerungen einer jungen Frau. Berlin, 1954.

Die Njanja – это русская няня, и этим все, собственно, сказано, поскольку русская няня – это нечто особенное, чего нет в немецкой семье. Die Njanja – это душа семьи, или, правильнее сказать, душа народа.

*

<…> моя первая личная встреча со второй фигурой советской повседневности – дворником, «Dwornik». В каждом доме есть такой дворник, сильный, обычно пожилой мужчина с ушанкой на голове, мощными рукавицами и белым льняным фартуком, повязанным на толстую ватную куртку. Дворник отвечает за территорию перед домом, за внутренний двор, за передачу новостей от управления дома жильцам и за некоторые особые случаи, когда требуется быстрая помощь. Это внешний образ дворника. Но дворник – это нечто большее. Ему, как мужскому аналогу няни, отводится роль души дома. Если необходимо выяснить, как обстоят дела в том или ином доме, надо посмотреть на дворника. Его лицо возвещает ту истину, которую видит русский народ.

 

VI. Людвиг Маркузе. Мой двадцатый век.
Ludwig Markuse. Mein zwanzigstes Jahrhundert. Auf dem Weg zu einer Autobiographie. Zürich, 1960.

В 1937 г. храмы уже не сжигали. <…> Люди испытывали шок, когда я осведомлялся, где я могу поприсутствовать на богослужении; к тому же этого никто не знал. Самым благожелательным мой интерес к религиозным сектам (в Союзе их было свыше трехсот) казался странной причудой, а мое желание поговорить со священником воспринималось уже болезненно. О чем же могут говорить писатель, борющийся с фашизмом, и служитель царского Бога? Ни в одном из тех городов, через которые я проезжал, я не встретил ни одного человека, который бы был знаком со священником или бы признался в этом.

* Перевод фрагментов А. Добряшкиной